Часть 1 Часть 2 Часть 3 Часть 4 Часть 5 Часть 6 Часть 7 Часть 8 Часть 9 Часть 10 Часть 11 Часть 12 Часть 13 Часть 14 Часть 15 Часть 16 Часть 17

Домой. Часть 15

  Плакал в тот день попик Иосия, когда зашел к нему Антоша в церковь, сказать, что просят к умирающему в больницу. Сидел на лавочке в притворе, гладил крест наперсный, слезы размазывал и повторял:
  - Антошенька... как же ты, Антошенька...
  - Чего Антошенька? - привычно окрысился Антоша, - Чем я вам опять не угодил?
  Отец Иосия вытер слезы и тоже посмотрел сердито:
  - Не одного тебя Антошенькой зовут, пограничник! - подхватил свою сумку с поповской справой и добавил, - Знаешь, чем кожа-то толстая плоха? Вроде и оберегает снаружи, а и изнутри тож ничего не выпускает. От жару и лопнуть можно, надо дырочку оставлять!
  И убежал. В валенках, между прочим, Антошей дареных. Вредный хрыч. А Антоша сел на нагретой лавочке посидеть.
  В церковь он теперь часто захаживал. Не молиться, нет... а так вот. Тихо тут было. В родной дом уже совсем тропку забыл. В комендатуре - работа и скучно. У Архиповой повадились собираться поселковые бабки, гонять чаи, обсуждать сплетни, придумывать передачки для помороженных немцев в больницу, жалеть Антошу. Ему и нравились эти посиделки, да размякал он на них очень, боялся чего-нибудь ляпнуть лишнего, чтоб бабки не разнесли потом по всем Вяземкам. Вот и норовил уйти, пока не разомлел. А в церкви показал ему отец Иосия икону "Споручница грешных", ту, к которой любила ходить мама. На нее он и смотрел теперь подолгу... Ни зачем. На кладбище все могилы занесло снегом чуть не с крестами, а тут... вот тут, наверное, мама стояла, вот тут держалась рукой, ставила свечку... И немножко отступала шкура, исчезала в ней пара чешуек, намечалась дырочка...
  От жалости к злости, от злости к жалости, то к чужим, то к своим, так это было все каждый день недалеко. Маленький шажок туда, маленький шажок сюда. И все же жизнь, пооттаявшая, вроде, с приходом немцев, становилась обратно злее. И тяжелей. Это чувствовал Антоша даже через шкуру. Это понемногу начинали ощущать все. За первой лютой зимой накатила вторая. За ней грозно горбатилась третья. Ошалевшие от долгой войны, от чудовищной для них здешней природы немцы слабели и, слабея, зверели. Вводимые ими поборы с населения быстро вышли за пределы разумного. Среди прибывающих новобранцев все больше попадалось уголовников и прочего отребья, охотно тиранившего местных. Начала лютовать жандармерия, появились каратели, людей стали угонять в Германию. С фронтов с помороженными солдатами просачивались новости о победах русских, от чего недовольство немчурой только росло. И народ побежал в леса.
  В Вяземках на третий год войны, это Антоша точно знал, многие стали ждать возвращения советской армии. Хоть и прикормился народ при Фон Брюкве, но жить под немцами, после того как кой-кого таки расстреляли, нескольких женщин изнасиловали, а несколько дворов согнали и силком увезли на запад, передумал. Сам же Антоша не ведал, чего ему ждать и на что надеяться. Грозные призраки прошлого мучили не меньше, чем ненависть к немчуре. Возвращения советских войск Антоша боялся. И не он один.
  Однажды ближе к вечеру, когда выписывал Антоша аусвайс собравшемуся на лесное кладбище отцу Иосии - родительская суббота завтра, втолковывал Антоше настырный попик, надо послужить по усопшим - выбрался вдруг из своего кабинета угрюмый Фон Брюква с какой-то бумажкой в руках. Огляделся в поисках Отто или еще кого-нибудь из адъютантов, не увидел, и не сдержался, сильно, похоже, припекло Герр Коменданта, обратился к русским.
  - Они психи! - крикнул Фон Брюква и сунул бумажку в руки Антоше.
  "Командиры отвечают за то, чтобы охота в занятых войсками районах осуществлялась согласно инструкциям, определенным главным охотоведом рейха. Право на охоту имеют лишь обладатели охотничьего билета, полученного в этом году или еще перед войной. Командиры уполномочены сами выдавать такие охотничьи билеты. Необходимо строго соблюдать в местных охотничьих угодьях сроки запрета на отстрел диких животных, действующие на территории Германии", - прочитал Антоша и оторопело уставился на Фон Брюкву ничего не понимающими глазами.
  - Вот! - Вскричал Фон Брюква, - Вы тоже видите это безумие! Даже вы, русские! А они там, они беспокоятся о зайчиках! Они не понимают, как страшна эта война, как ужасна ваша зима, ваша земля! Как страшна ваша, и как измучена наша армия! Я больше не верю, - пал на стул сокрушенный немец, - Я не верю в победу. Я смотрю на наших обмороженных, умирающих солдат - у них больше нет сил, я смотрю на наших призывников - они совсем дети. И нет конца безумию! Зачем, зачем мы здесь?!
  - А и впрямь, зачем? - тихонько спросил отец Иосия, тоже за прошедший год малость поднаторевший в языке.
  И Антоша притих, услыхав не от себя, так хоть от кого-то еще вопрос, который чуть на задал когда-то рыжему похитителю коровы. Притих, чтобы, наконец, услышать ответ.
  Фон Брюква наклонился к отцу Иосии и проникновенным голосом сказал:
  - Вы же духовное лицо. Вы сами пострадали от советских властей. Неужели вы не понимаете, как боялись и боятся у меня на родине красной заразы?
  - Ой, милыыый, - протянул отец Иосия, умудряясь даже на немецком быть ласковым и вредным одновременно, - Зараза-то, она же цвета не имеет. Что наша, что ваша - одинаково заразная...
  Фон Брюква, не глядя, шлепнул печать на подсунутый Антошей аусвайс. Когда они с попиком покидали комендатуру, Антоша мог поклясться, проклятый немец плакал у себя в кабинете.
  Этим же вечером, когда сидели они с отче Иосией на кухне у Архиповой и пили чай, Антоша, из-за откровений Фон Брюквы, что ли, решился поведать о своей тоске.
  - Когда вернутся наши, - сказал он полотняной салфеточке на столе, - Меня расстреляют.
  Отче Иосия вопросительно поглядел на Антошу из-за края чашки, а Архипова мелко закрестилась.
  Антоша порылся в кармане штанов и извлек оттуда замусоленный клок бумаги. Нашел он его как-то раз, когда забежал к себе домой, забрать оставшуюся одежду. Видимо были партизаны из местных, раз прикололи листочек прямо к нужным дверям. И видать, не знали, что жил Антоша уже у Архиповой. Листочек пересекала надпись "Смерть фашистским прихвостням!" И подчерк такой знакомый, бригадира молодежной бригады товарища Горина подчерк. Гори оно все огнем.
  Да вот, еще один завет Фон Брюквы имелся у полицая Антоши в обязанностях к исполнению. "Не помогать партизанам". И в отличие от прочих заветов, был он Антошиным горем, головной болью, несчастьем, отчаянием, смертной тоской, - да как хочешь, назови... только пронеси мимо.
  Везло ему, идиоту, везло. Везло! Всю войну, всю оккупацию везло! До третьего года войны в Вяземках не слышали про партизан. Да и на третий. Сколько раз ходил в лес, сколько заготавливал Маньке траву на лужайках и опушках, сколько обходил дома с досмотром и проверкой - никого никогда не видел. Ну, пару раз может, когда прятали от него бабы глаза, старательно не глядя на крышку погреба. Но ведь можно и не заметить. И никогда ни о ком не пришлось Антоше доносить. Что бы он делал, встреть в лесу знакомого пропавшего из Вяземок мужика? А что бы сделали с ним? И представить страшно, что первое, что второе.
  Фон Брюкве на партизан везло меньше. Богатые фонбрюквенные склады в Вяземках, конечно, были известны. Грабили их в зиму с сорок третьего на сорок четвертый неоднократно, когда поменьше, когда побольше, бесшумно вырезая охрану и исчезая в ночи. И партизанам с Фон Брюквой везло не всегда. Несколько раз партизанских лазутчиков ловили и расстреливали там же, у складов. Бабам разрешалось прийти после расстрела, опознать тела. Случалось, опознавали. Забирали, хоронили, выли. Опознавали и боровских, и неглинских. Тоже забирали и хоронили. К боровским и неглинских посылали черного вестника. В такие дни конная жандармерия особенно зло наяривала по поселку. И Антоша по обязанности своей ходил по дворам, встречал ненавидящие взгляды. А вечером Архипова ставила ему на лоб ледяные компрессы и бормотала над ним молитвы, чему Антоша не препятствовал, потому что сам не знал, где обретался в эти часы.
  Однажды, в той же слепой горячке после обысков, вместо домика Архиповой пришел он в комендатуру и, не чинясь, схватил коменданта за рукав.
  - Вы ведь знаете, что это уже все, - горячо и пьяно шептал в ухо коменданту Антоша, - Не надо... не делайте хуже... не отправляйте их семьи в Германию...
  - Как вы замучили меня со своим христианским дедушкой, - отчаянно отпихивался от Антоши и тоже шептал комендант, - перестаньте, перестаньте... Я и не собирался...
  - Хорошо, - говорил Антоша, - Это хорошо...
  Ох, как хотелось ему иногда уже умереть. Повесится, что ли? Ведь куда не кинь, везде беспросвет. Не здесь, так там. Не сейчас, так потом. Сделает что-нибудь не так, и шлепнут немцы. Не шлепнут немцы, так прикончат партизаны. Не доберутся партизаны, так расстреляют после войны. И чего ждать? Но встряхивался все же, ежил плечи, чтоб подтянуть шкуру под самые уши, и жил дальше. Сообщал угрюмым поселковым очередное распоряжение коменданта. Искал исчезнувшие вместе с самим Еремеевым товары из Еремеевской лавки, хотя и так знал куда - к партизанам. Знал, что не найдет. Встречал по вечерам Архипову из госпиталя - нашла себе бабка занятие, выносить больным немцам ночные горшки - и провожал домой, чтобы никто не обидел. В общем, как-то тянул.
  Дом Антошин партизаны подожгли в одну ночь вместе с комендатурой. Комендатуру затушили быстро, только крыша провалилась с одного угла. Ее заделали уже на следующий день. А Антошин домик полыхал ярко и щедро. Немцы тушить его не собирались. Вяземские тоже. Один Антоша стоял перед пожарищем и смотрел, как растворяются в алых языках остатки того, что было раньше хоть и невеликим, но счастьем. Разговоры с отцом, вечера с мамой, немножко уюта, чуть-чуть покоя.
  Прибежала из больницы испуганная Архипова и гладила, гладила его по руке, тянула к себе. Потом, когда уже багровые всполохи волнами гуляли по углям, подошел и отец Иосия. Тоже молчал.
  Вышивки мамины было жалко... в горле першило от дыма... а так... ничего...
  После поджогов в помощь Антоше придали трех мышинских мужиков. По их собственной просьбе. Мышино партизаны сожгли парой дней раньше. Слава Богу, хоть никто не погиб, но лишившиеся нажитого мышинские были злы. Горина они запомнили, и братьев Тихих, и даже маленького Новикова, с прошлого еще знакомства, и божились, что видели всех четверых на поджоге. Тихие и Новиков были Антоше безразличны. Если и куснут больно, так по недоразумению. А вот товарищу Горину, созрел вдруг Антоша, узду-то пора укоротить. И лучше до самой шеи.
  Обыски на этот раз проводил он сам, не стоя за спинами жандармов. Ураганом, буквально, прошелся по всем Вяземкам. Входил в дома, не глядя на время суток. Если мешали, с лету бил в морду, и сдавал жандармам добивать. Взламывал подполы, врывался на чердаки, раскидывал вещи в шкафах. Мышинских заставлял вышибать днища у бочек с капустой. Кто его знает, от чего так тяжелы бочечки-то. Мышинские рады были стараться, потому как тоже по-своему жаждали справедливости. Но сволочные партизаны словно сквозь землю канули. И не ушли ведь из поселка, это Антоша точно знал. Когда грохнул взрыв у комендатуры, как раз выезжали свежие жандармские разъезды, и старые еще не уехали, мигом все оцепили. Но партизан, как не бывало.
  Прошла неделя. Потом вторая. Уже и Фон Брюква выразил Антоше свое недовольство - слишком много жалоб прилетело на одержимого "полицая". И отче Иосия, ухватив Антошу за полу на улице, попросил больше детей по домам не пугать. Даже мышинские устали, и попросились на какое другое дело. Их отправили в Неглинки, где обучали военному ремеслу перебежчиков, желающих служить в немецких войсках. А Антоша все еще букой ходил по Вяземкам, уже не ломясь в дома, но отслеживая, каждый взмах за забором у соседей, каждый чих, что казался ему подозрительным. Катал желваками, провожая на улице взглядом баб и детей. Не верил никому.
  Сгорели вышивки, и не осталось дырочки. Слева на груди проклюнулась толстая чешуя и легонько теперь холодила сердце. А время повернуло вспять, став таким, каким было перед войной, только хуже.
  Тогда Антоша тоже никого не любил. И считал, что не любят его. Теперь же наверняка знал, не просто не любят - ненавидят. А сам он? Вот большой вопрос. Но краткое время оттепели, пока ощущал он себя нужным и добрым, уж точно прошло. И кроме, может, Архиповой да Маньки на всех было Антоше плевать. С одним лишь Пашей Гориным встретиться на узкой тропочке, да имея в руке пистолет, хотелось очень, очень сильно. И первому, пока Пашенька сам не обнаружился за спиной. От товарища Горина, знал Антоша, благородства-то не дождешься. Это только он намерен с ним лицом к лицу. И то не очень. А что там дядя Саня с тетей Нюсей подумаю, это уже пустое... может, их и в живых-то нет. И Горина пусть не будет. Пусть полегчает земле.
  С мыслью этой в обнимку - как легко станет дышать всем, когда исчезнет Паша Горин - проводил теперь Антоша все дни и ночи.
  Он завел себе специальный блокнотик - сам пошил, украв в комендатуре пачку бумаги - и там записывал все, что только получалось узнать ли вспомнить про Горина. Каждый вечер, день за днем. На первой страничке нарисовал Пашин портрет, прописал все приметы, какие вспомнил. На второй страничке тоже. На третьей, и на четвертой, и на пятой... Еще свистнул бумаги, подшил. Портреты получались похожие. И приметы правильные. А вот сведений не было, но Антоша не горевал. Он же знал. Рано или поздно, так или иначе. Все равно им с Пашкой не разминуться. Разве вот только уехать в Германию...
  Щупленький и отощавший Отто, углы рта у него, как и у Антоши, смотрели теперь только вниз, отвел его как-то в сторону и тихо сказал:
  - Я поговорил с Фон Брюкке. Он согласен оставить для тебя место в машине. Но надо быть готовым, с вещами, каждый день, в комендатуре. Старик еще ждет приказа, но я думаю, он не дождется. Слышишь? Оставь эти свои походы по поселку, мы все равно уже ничего не можем сделать. Ты же не собираешься здесь оставаться? Только не говори мне этой ерунды про твою великую Родину. Я не могу больше слышать ни от кого, ничего, ни про какую Родину. Ни про нашу, ни про вашу. Я хочу домой. Мама ждет...
  Если бы только бедный Отто не заговорил о доме, о маме, может Антоша и остался бы в комендатуре. Но ехать домой к маме без маминой балетки, это показалось ему неправильным. А балетка была где-то далеко, в чужом, заснеженном поселке. Ее надо было еще найти. Где-то в другом доме. Но где тот дом? И где теперь вообще мог быть дом? В Германии? Может быть да, если там не будет Горина? Ведь там, где Горин, никакого дома быть не может. Никакого и никогда... Антоша шел искать балетку и думал о доме. "Дом, - думал он, переставляя ноги в неведомом направлении, долго и тяжело подволакивая их по снегу, - Дом, это где хорошо. Где мама, папа, чай вечером. Где не обижают, - ноги его, наконец, нащупали ступени крыльца, а мысли продолжали двигаться по прямой, - Где некому обижать... Надо, чтобы было некому обижать... - руки нашли балетку и теперь что-то в нее складывали, - Ни председателю, ни Горину... никому..."
  Не то цыплячья лапка, не то цепкая старческая ручка пресекла его занятие, и знакомый, вроде, вредный голосок зажурчал в ухо: "Пойдем, пойдем внучок, пойдем. Надо тебе спрятаться скорее. Бабушку нашу Пилагиевну в лесу нашли. Убитую. И комендатура вся тут же поскакала в машины и фьють... Боюсь, завтра будет наступление..."
  - А как же домой? - рассеянно спросил Антоша, - Вы погодите, отец Иосия, я вот сейчас только, Пашку пристрелю, и будем в доме жить... хорошо будем...
  - Конечно, будем, - ласково откликнулся отец Иосия, - я уж и постелил тебе, и чаю налил. И в Пашку никакого стрелять не надо.
  - Почему? - удивился Антоша, - Без него же лучше будет?
  - А его и так нет, - добродушно сообщил попик.
  - Ааааааа, - протянул Антоша, - Ну, тогда хорошо. Тогда пойдем.
  В маленьком церковном подвальчике на лежаке у теплой стены проспал Антоша все, что можно. И бегство немцев, бросивших на милость наступающих склады, лошадей, пушки и госпиталь со всеми раненными. И обстрелы, искалечившие дома в половине поселка. И хмуроватую, неуверенную встречу вяземскими нагрянувших освободителей, которые, впрочем, как и немцы три года назад, прокатили сквозь поселок и устремились вслед утекающей войне, снова оставив местных самим себе и новой неопределенности в жизни. Проспал и приезд нового временного начальства, и возвращение по домам части партизан, и свою болезнь. А, очнувшись, наконец, осмотрелся и понял, как бессовестно обманул его злосчастный попик.
  Никуда Пашка Горин не делся. Был он, как миленький. Живой. Может, и здоровый. Был в этом самом подвале, и не так уж давно.
   Четыре жестяных кружки стояли на столике у стены, немытые, с присохшей ко дну заваркой. Запах курева, потного тела, нестиранного белья - отлично он помнил эти запахи со времен работы в бригаде. Конечно, и сам Антоша не розами благоухал, и его портянки ароматно свисали с края кровати. Но свой-то запах уж он как-нибудь знал, здесь же пахло другими мужиками. Не сильно, но явственно.
  Антоша встал с лежака, внимательно прошелся по подвалу, ища других улик и свидетельств. И нашел немедля. Застарелое пятно крови на косяке - след руки поцарапанной, или задетой осколком. Не маленькой ладошки отца Иосии след, а крупной пятерни. Тряпка на полу под лежаком, тоже с кровью. У двери в пыли следы сапог - разных размеров, и уж точно не поповых калош. На табуретке под окном тоже следы. Выглядывали, значит, как дела, нельзя ли уже уйти.
  Нет, ни одна из Антошиных находок не свидетельствовала о Пашке Горине наверняка. И все же, почему-то, не было у него сомнений. Словно бывший дорогой товарищ бригадир лично расписался под каждым своим следом, оставленным на полу.
  Вечером в подвал просочился отче Иосия с миской каши в руке.
  - И не стыдно вам врать, отче? - угрюмо приветствовал его Антоша, - Здесь они у вас отсиживались, да? Пока я их по всему поселку искал?
  - И чего, пристрелишь меня теперь? - спросил отец Иосия, вручая Антоше миску, а себе пододвигая табуретку.
  - Хоть бы прибрались тут после них, - проворчал Антоша, запуская ложку в желтое пшенное варево, - Пшено немецкое еще?
  - Некогда было, - махнул рукой попик, - Конечно немецкое. Другому-то откуда?
  - Ну да, - согласился Антоша, уписывая кашу.
  - Как голова у тебя, не кружится? - спросил попик, - А то ведь не ел почти ничего, и горел сильно.
  Антоша прислушался к себе. Пожал плечами.
  - Значит, поправляешься, - резюмировал попик. - Это хорошо. Потому что, внучок, - тут попик тяжко вздохнул, - уходить бы тебе надо. Ищут тебя по поселку. А Пилагиевна-то, бедная, погибла, так и узнать им сейчас не у кого, но как вспомнят про этот подвальчик, боюсь, сразу прибегут...
  - Вы ее отпели? - строго, словно еще в должности, спросил Антоша, возвращая отцу Иосии тарелку. По щекам попика заблестели мокрые дорожки, и Антоша так же строго продолжил, - Что, и сейчас скажете мне, что не надо его убивать?
  В сонном чреве подвальчика было тепло и спокойно. Никакого буйства мыслей не могло тут случиться. И любое решение, что пришло бы на ум, должно было непременно оказаться правильным и единственно возможным.
  - Не надо, - грустно сказал отче Иосия, - Ты и так вон совсем задубел, внучок. Даже и по бабушке нашей, бедной Пилагиевне, не плачешь. А убьешь дуралея этого, и вовсе окостнеешь.
  Антоша пригорюнился. Расстегнул пуговку на рубахе и в ворот посмотрел на свою шкуру. Так ли уж она плоха? Ну, немного жмет. Под мышками режет. Шерстлявится. А без нее-то, как голенький совсем будешь, поди? Жалко. Своя же, растил, старался. А Архипова и в самом деле как-то далеко от сердца... правда, что ли, погибла?
  - А Манька где? - туповато спросил Антоша.
  - Отвёл соседям, - вздохнул попик.
  - А он, - кивнув на чашки, спросил Антоша, - получается, уже окостнел?
  - Не знаю, внучок, - вздохнул отче Иосия, - как в подвале-то у меня сидел, мне так не казалось. Но и переменится могло, время прошло уже. А мы, люди, податливые такие, мягонькие иногда...
  - А кто хуже, он или я? - прямиком полюбопытствовал Антоша.
  - Я, - неожиданно сказал отче Иосия, - Я вот тебя, хорошего парня, к работе у немцев припряг. Думал, польза всем будет. А тебе вон жизнь, каким ребром подставилась. Ты меня прости, недоумка старого. Сколько живу, все не придумаю, как людей беречь.
  - Ну да вы чего! - отмахнулся Антоша всеми руками, - Тоже мне, плохой дедушка выискался. Я ж сам в комендатуру пошел!
  - Так ить, и я на тебя коменданту ткнул! - не сдался попик.
  - Ерунда это! - возмутился Антоша, - И без вас все так бы и было! Меня поселковые совсем умучали с аусвайсами своими. Ну, это, - внезапно осекся он, почуяв, что несет многословную ерунду, - Хорошо, прощаю, - и закраснелся, вдруг, заплакал, - А меня-то кто теперь простит? Хреновый из меня вышел пограничник, да? Когда гада этого искал и людям дома громил и морды бил. Только я не пойду прощения просить! Боюся я! И жить хочу! А мне и негде бо-о-ольше-е!
  На последней жалобе голова у Антоши немедленно услужливо закружилась, и отец Иосия тут же кинулся укладывать его на лежак, поправлять подушку, укрывать одеялком. Так ласково, так хорошо. Так и лежал бы всю жизнь, укутанный, пригретый уютной подвальной полутьмой. Вдалеке от вяземских, от страшных партизан, вообще ото всего, как у мамы в детстве. Вот, правда, среди всей этой вони мужичьей, под хлипким рядном, и все равно как у мамы.
  - Ничего-ничего, - ворковал отец Иосия, - Они тебя потом простят. Они не злые. Они испугались просто. Как и ты. А потом простят. А Бог уже простил.
  Успокоенный тихой этой воркотней, Антоша натянул одеяло на самый нос и еще немножко доверительно пожаловался:
  - А Пашку я все равно убить хочу. Боюсь я его очень.
  - И я его боюсь, - понимающе отозвался отец Иосия, - Совсем у него жизнь без радости. На безрадостье и сам страшно живет, и других пугает. Потому и нельзя его убивать. Нельзя, чтоб умирал человек, не узнав радости. А когда узнает, и убивать уже ни к чему.
  - И меня убивать нельзя. Я тоже радости не знаю, - сонно пробормотал Антоша.
  - Как же, - посмеялся отец Иосия, - а кто людям валенки раздавал, пропуска, какие хошь, выписывал, коменданту врал, почем зря? Чем не радость?
  - Так чего, убивать можно? - задумчиво спросил Антоша.
  - Я тебя сейчас убить не убью, но веником поглажу! - ласково проворчал попик, - Спи, шельма. Может, завтра придумаем, как тебя вывезти отсюда.
  Антоша не засмеялся. Не мог. Но немножко улыбнулся темноте. И вправду поплыл в сон, качаемый и уносимый тьмою подвальчика в тихие заводи, надеясь там если не спастись от бед, то хоть отдохнуть и набраться сил. И отче Иосия прикорнул рядом, на табуретке.
  Утром еще до рассвета разбудил их грохот где-то, наверху в церкви. Антоша пока тер глаза, а старый попик уже стоял на той же табуретке, сбоку от окна и осторожно смотрел на улицу.
  - Про окошко-то они не думают, - сказал попик, повернувшись к Антоше, - маленьким оно кажется, а я вот сквозь него пролезал. И ты пролезешь. Давай-ка внучок, со всех ног.
  Антоша мигом подхватился с лежака. Взял балетку. Она-то здесь откуда? Но думать было некогда. Впрыгнул в валенки, вспрыгнул на освобожденную попом табуретку, тихо - хватило ж самообладания - открыл окно, подтянулся. Тело как раз прошло. И шкура пришлась кстати, так сдавила легкие, что ни плакать, ни хлюпать носом сейчас бы не получилось.
  - Вылезешь, и направо, - командовал за спиной отче Иосия, подпихивая Антошу в мягкое, - там сразу в овраг. Да по тропе, слышишь, по тропе, чтобы следов не оставлять. И в кусты. Там и уйдешь. А там уж, как Бог даст...
  Антоша вывалился на холодный воздух. Подхватил просунутый ему следом тулуп. Судорожно глотнул. Прижал тулуп с балеткой к себе и почесал, полетел, пригнувшись, вдоль стены, чтобы страшные тени, ломающие двери в церковь, не увидели, не погнались. Добежал до искореженного воронками оврага. Слету нашел тропу и помчался по ней, все так же пригибаясь, пока вокруг не встала густая стена заснеженных кустов.
   Здесь, за кустами, на дальней стороне оврага приостановился на секунду, перевести дух, надеть тулуп. Шапку-то! Шапку не взял! Да и ладно, не до нее! Прислушался, не бегут ли следом. Словно можно услышать погоню через снег, и уверен был, что можно! Но вместо погони услыхал, как далеко, на той стороне оврага, сухо щелкнул одинокий выстрел.
  А потом прошла вечность, и увидел пулю. Неторопливую, прозрачную, подлетающую как бы нехотя, и разбрызгивающую вокруг себя ярко-красные в утренних сумерках капли. Пуля подплыла совсем тихо и вежливо даже стукнулась в костяную пластину над сердцем. От этого толчка вся шкура на теле разом разошлась на куски, разлетелась вдребезги и в стороны, не повредив одежды и плоти, но ободрав душу мелкой кровавой сечкой.
  Вот тогда-то Антоша и закричал. Немо. Только распахнув рот. Потому что тело его по-прежнему боялось и берегло себя. А у порезанной души не было сил молчать. Беззвучно исходя на крик, кинулся Антоша бежать дальше, ничего не различая вокруг, не думая о направлении, о дороге. Даже не спасаясь, а просто избывая в беге жгущую сердце, едва выносимую боль.