Часть 1 Часть 2 Часть 3 Часть 4 Часть 5 Часть 6 Часть 7 Часть 8 Часть 9 Часть 10 Часть 11 Часть 12 Часть 13 Часть 14 Часть 15 Часть 16 Часть 17

Домой. Часть 8

  Снова вернулось к нему оцепенение, похожее чем-то на небытие после маминой смерти. Похожее, впрочем, да не совсем. Тогда - летом, да? сотню лет назад, не меньше - ничего он не помнил, но работал ведь и что-то соображал в происходящем. А теперь выходило с точностью до наоборот - от безделья бока запомнили каждую складку на матрасе, и память не подводила, в кристальной незамутненности сохраняя все, что было и час назад, и вчера, и позавчера, и ранее. Но понять все это оказалось невозможно. От непонимания и деревенел Антоша, не представляя, как быть, куда плыть, за что ухватиться. Только глубже вминал себя в койку и гонял, гонял в больной голове косяки путаных мыслей.
  Словно бы две жизни происходили теперь с ним одновременно, хотя быть вместе они никак не могли.
  В первой из них оставался Антоша прежним пареньком из совхоза Вяземки, членом молодежной совхозной бригады, желавшим вступить в комсомол и учиться в институте на инженера. В этой жизни звенели молодые голоса и веселые песни, в ней маршировали по Красной площади юные ударники и ударницы, в ней охватывали просторы, покоряли вершины, опускались в глубины, летали на Луну, обнимали необъятное, поднимали неподъемное, созидали несозидаемое, радовались, стремились, достигали, побеждали. И стоило этой жизни завладеть Антошиным сознанием, все его существо начинало отчаянно вопить: "Не может быть!"
  Он не мог быть в тюрьме! Не мог! Он не воровал, не вредил, сочувствовал рабочим в капиталистических странах, мечтал учиться на благо Родины. Он вообще ничего такого не мог, за что везут в тюрьму!
  И дядя Саня не мог... какой из него предатель и вредитель, из тихого трусоватого дяди Сани?
  А куда, скажите на милость, следовало уложить мысль, что мама его - всегда тихая испуганная мама - и смешной добродушный дядя Саня подожгли пересыльный пункт для заключенных во Пскове? Или мысль о том, что Антоша планировал провокационную деятельность в Вяземской комсомольской ячейке? Но тут еще могла быть ошибка! Ошибка!
  "Ошибка..." - нашептывала первая жизнь, призывая потерпеть и довериться старшим товарищам, которые во всем разберутся, все наладят, всех победят. В том числе и злобных наветчиков, оклеветавших тружеников лучшего совхоза Ленинградской области! "Ошибка", - повторял себе Антоша, и тогда мог, наконец, немного поспать, утешаемый надеждой, убаюкиваемый сладкой верой в торжество справедливости. Но сон кончался, а тюремные стены оставались на своем месте, и вторая жизнь уже стояла рядом наизготовку, чтобы предъявить себя во всей красе.
  Вторая жизнь ужасала Антошу. Ужасала настолько, что он почти не мог в нее верить. Она была... нелепа, вот! Да мало нелепа - глупа, ненормальна, невозможна! Словно придумал ее кто-то с головой куда более больной, чем Антошина.
  И при этом, почему-то, она была настоящей.
  В ней обретался сосед по нарам, тихий мужик-бобыль Гриша, накопавший ведро остатней картошки на убранном колхозном поле, и украдкой плакавший по своим, невесть как теперь живущим, корове Маньке и собачке Бульке. В ней был и другой сосед, злой мужик-бухгалтер Николай Васильевич, повздоривший с зятем из НКВД, и теперь строчивший этому зятю письма, тоже обильно политые слезами. В ней были все прочие мужики из камеры, загромоздившие пространство от стены до стены и способные поведать кучу таких же глупых сиротливых историй.
  В ней оказались отсидевшие вяземские, о которых успел рассказать как-то еще в самом начале заключения дядя Саня. И получалось таких вяземских - чуть ли не в каждом дворе... "Да не страшно, поди, не тридцать пятый и не финны мы, опять же "... "А что финны?" " Ой, парень! Да ничто. Нету их больше, сколько было по деревням, всех того... того, в общем..." "Так они были вредителями?" "Ну, может и вредителями. Кто ж знает-то... все могло быть..." А, ну да, вспоминал Антоша что-то такое, что обсуждали еще мальцами, и развалины финского хутора за урочищем, где была и лавка в сенях, и треснувшая кринка, и синяя прореха в крыше над лавкой. И сердце обливало ледяным томлением. Неужели были в этой второй жизни еще и сгинувшие финны?
  "Конечно, - кивала Антоше вторая жизнь, все больше раздуваясь и тесня первую с ее трубами, фанфарами, комсомольским задором, и всеобщим ликованием народа-победителя, - Конечно, а ты как думал? А, не думал? Ну, так приглядись ко мне".
  Антоша приглядывался и содрогался.
  Воистину, в этой жизни были все. И финны, и прочие нации. И мужики, и бабы. И живые и мертвые. И сам Антоша, и дядя Саня, и мама. И все Вяземки целиком, включая младенцев и бессловесную скотину. А еще были в ней конвойные, и следователи, и некие другие люди - начальники, руководители - обретавшиеся где-то там, выше и дальше конвойных и следователей, но все равно кипящие в этом же котле. Были стукачи. Были подсадные, которых никто никогда не видел, но все боялись и считали за такового каждого соседа в камере. Были провокаторы, были "старые", были "бывшие", были те, кто уходил из камеры и уже не возвращался обратно, были новички, рыдавшие о своей невиновности, были матерые, знавшие вся и все - чего ждать, кому стучать лбом. Где-то, опять же в таинственной неизвестности, были уголовные.
  А вот чего в ней не было, так это прозорливых и мудрых старших товарищей, способных отделить случайность от намерения, и правду от лжи. И куда они подевались - не переселились же все дружным кагалом на передовицы газет? - тоже было Антоше совершенно непонятно. И страшно.
  Потому что время шло, а признать Антошино заключение ошибкой никто не торопился. Наоборот, следовательская работа кипела все пуще, а заваренная из нее каша становилась все гуще и бессмысленней.
  По их с дядей Саней делу менялись следователи, менялись версии... От молоденького и бесноватого, что выпытывал у Антоши, где сейчас скрываются его родители, и какие диверсии он планировал в своей комсомольской организации, оно перешло к тихому дядечке, пожелавшему знать, зачем Антоша и дядя Саня спланировали убийство гражданки и гражданина Стешневых, потом к шумному и веселому мужику, упорно сующему некурящему Антоше сигаретки и между делом вдруг спрашивающего, как зовут его знакомых во Пскове и Новгороде. Однажды в комнате для допросов встретил Антошу совсем непонятный человек, невнятно жевавший вопросы о каком-то Филимонове. Был он отечен и желт, может от болезни, а может от безнадежной тоски, такой явной, что у Антоши челюсть сводило, когда осторожно поднимал он на следователя глаза.
   Никакого Филимонова Антоша не знал. На всех допросах твердил одно и то же. Мама поехала во Псков сама, получила письмо от папы, письмо не сохранилось. С отъезда он ее больше не видел. Сам во Пскове никогда не был. Думает, что погибла при пожаре, потому что так рассказал дядя Саня, простите, гражданин Горин.
  А что еще он мог рассказать? Ничего.
  Не было же ничего другого. Просто не было.
  Но первая жизнь - такая любимая и чаемая - все не наставала и не наставала, а вторая - постылая - все не кончалась и не кончалась. И мучавшее Антошу оцепенение само собой помалу перетекло в привычку хоть и брезгливо, но внимательно, смотреть на вторую жизнь. Только, увы, не коробило постылую от брезгливости, а от внимания и подавно. Брезгливость харчила она вместо семечек, внимание всасывала со сладостным хлюпом. Любую мысль, любое дело, человека любого поедала жадно и заботливо, волнуясь - не посолить ли еще дорогую еду, не добавить ли перцу-пряностей, не потомить ли подольше. От страшной заботы хотелось все забыть, все бросить, и так все ей и отдать, лишь бы быстрее.
  Однако, все же Антоша еще держался. Пока еще верил. Терпел.