Часть 1 Часть 2 Часть 3 Часть 4 Часть 5 Часть 6 Часть 7 Часть 8 Часть 9 Часть 10 Часть 11 Часть 12 Часть 13 Часть 14 Часть 15 Часть 16 Часть 17

Домой. Часть 3

  Мама была боязлива - с чем сравнить? Аки голубица-то не скажешь, потому что голуби в Вяземках зимой и летом водились толстые, наглые, отяжелевшие на совхозных отбросах. И не на всякое "кыш" снимались с места. А мама... сколько Антоша помнил, мама всегда была тише воды, ниже травы, незаметней былинки, скромнее мыши. Даже до этого, а уж после... Мама боялась всего абсолютно, чем ужасно томила Антошино сердце.
  Нет, ладно, девиз "не одалживаться!" Антоша и сам считал очень правильным, поэтому мамино "мы уж как-нибудь сами, Антошенька" полностью разделял. Весь большой и повседневный расклад деревенской жизни, в котором соседи постоянно что-то просили друг у друга, одалживали, дарили, брали, занимали, отдавали, переотдавали деньги, одежду, какие-то вещи, еду, и вообще как-то взаимодействовали - всего этого Антоша не любил. Но вот чтоб даже "который час" спросить постесняться - тут мама держала себя слишком уж как-то... дура-дурой.
  Чего такого, в конце концов? Ведь не просишь ты это время взаймы? Не надорвется дед Ильич глянуть на свои наградные! Да он любит их лишний раз из кармана достать! Вон он все равно уже на дворике своем копошится и что-то там мастерит. Но мама - ох, ду-у-ура - тихо улыбалась на сердитые Антошины речи и уходила доить совхозных коров, так и не зная, к тому ли часу идет. Потому что будильник в доме поломался, а попросить починить его получалось некого. Антоша пытался сам, но разобрать-то разобрал, а вот что дальше? Прочитать бы хоть где, хоть бы вот в Ленинград съездить и наверняка же получится найти нужных книг!
  Мамина боязнь не пускала Антошу в Ленинград. Год уже, как отучился-отмучился он в Вяземской семилетке, и, между прочим, получше многих. А толку? Стоило первый раз заговорить с мамой об учебе в городе, как она прямо посерела вся и заплакала тихо в углу за столиком, комкая руками краешек шали: "не надо, Антошенька, не надо... не надо сейчас к председателю... нам сейчас надо тихо пожить... надо подождать..." И сломала его с первого раза совсем.
  Он тогда бежал из дому за Вяземку, за болото, на Горловское урочище и ночь лежал в развалинах финского хутора, ненавидяще глядя на звезды. Потому что знал: через это, сколько бы там не было стыда, страха, сплетен, обвинений, через это он перешагнет. А через маму - не перешагнет. Разве что когда-нибудь в страшном и прекрасном потом, когда будет ростом выше деревьев и звезд, когда руки станут в обхвате вроде столетних дубов, что растут в Вяземском парке, когда головой подопрет облака, а мыслью охватит всю землю, когда все на земле станет маленьким и ничтожным, и мамины слезы в том числе... в общем, никогда.
  Мертвый финский хутор ничем не помог. Длинная лавка в полуобрушенных сенях - суровое ложе на ночь, битая кринка на краю лавки, дыра в крыше прямо над лавкой. Ото всего вокруг не просто веяло, разило смертной тоской. И таким же смертным покоем.
  Утром Антоша пришел домой и с удовольствием - от злых слез-то - увидел, как мама, словно на чугунный столб, налетела на его спокойную отстраненность, сразу посерев еще больше и завяв совсем, хотя казалось, что дальше уже некуда. Удовлетворился-таки, да, и пошел к своей совхозной молодежной бригаде, править грабли к сенокосу. Зубцов нарезал прямых - как стрелы, ровных - один к одному, подогнал - как влитые. Успел все, даже больше, чем ждали, так что и бригадир Пашка Горин одобрительно удивился. От Горинского одобрения особенно заскребли кошки на душе. Горинское одобрение, оно ж прямо говорило: надо же, может, хоть и этот. Но что было делать? Что делать?
  Не желать же смерти маме?
  Но и не любить же ее после этого по-прежнему?
  А мама и не просила. Она и молоко из совхоза, то, что полагалось ей на трудодни, теперь наливала Антоше чуть не с поклоном. И совсем, совсем почти перестала говорить. Перестал и Антоша. Разве что порой, когда просто разрывало его от злости на мамины глупости, но тут оказалось, что стоило назвать ее - мысленно - дурой, и легчает. И только чтобы не порвать какую-то последнюю ниточку, расплетись которая, и прахом, наверное, стала бы вся вселенная, по вечерам садился он с мамой рядом, слушать радио.
  Мама улыбалась виновато и склонялась над домашним рукоделием. По радио пели песни, рассказывали новости. Мир по ту сторону радио был велик и интересен. Мир в их доме был тесен и тосклив и с каждым днем сжимался все уже и уже. Скучные минуты и часы его отмерял припрятанный в комоде разобранный будильник.
  От вечерних посиделок порой бесконечное озеро яда начинало плескаться в Антошиной душе. Чтобы прогнать его прикрывал Антоша глаза и рассказывал себе, как оно все будет - сначала ремесленное училище и работа на заводе, это чтобы стаж рабочего и опыт. Опыт очень нужен, знать все о металлах, о сплавах, руками потрогать, изучить. Потом институт - чертежи, большие чудные машины, собранные по этим чертежам. Машины работают, люди ходят за ними следом, управляют издали - веселые, неизмотанные, незлые... И еще - это была такая хрупкая мечта, что Антоша не всегда слышал ее, только больше ощущал. И все же... тот, кто разработал, создал эти большие и прекрасные машины, ученый Антон Стешнев - без отчества, да, без отчества, просто ученый Стешнев, вовсе не сын Стешнева... хотя ведь лучше и не Стешнев, тогда надо Чирков, по маминой девичьей фамилии... хотя, фамилию этой ду-у-уры... Может, вообще фамилию сменить?
  И вот однажды вдруг тихая и робкая мама-дура ушла.
  Обычно она возвращалась из коровника позже Антоши, но когда он пришел в этот день с работы, была уже дома. Сидела за столом, комкая, комкая бесконечно свою шаль. И рыженькая тертая балетка - крохотный такой чемоданчик, с которым мама порой, когда везло пристроиться к кому-нибудь на подводу, а то и пешком, ходила в Петергоф, менять продукты на вещи или мыло со спичками - уже стояла возле стола.
  - Антошенька, - сказала мама, - я поеду во Псков. Меня на машину берут, пойдет сегодня грузовая. Я вот тут тебе деньги и картошечки на пару дней сварила...
  - Зачем! - ахнул растерявшийся Антоша.
  - Повезут их там, - внезапно устало, без привычной дрожи ответила мама. - Мне письмо пришло. На той неделе должны проследовать через Псков. Повидаться можно будет. Просит он очень.
  - Ты с ума сошла! - испуганно закричал Антоша, - Когда на той неделе?! В какой день?! Как повезут?! Покажи письмо! Где ты его найдешь?!
  - Ничего, - сказала мама. - Как-нибудь. Подожду на вокзале, Антошенька. Все получится. Ты не бойся. Я ведь ненадолго совсем. А ты уже большой.
  - Замолчи! - заорал Антоша дурным голосом, но с улицы - еще громче - засигналил клаксон, и тихая мама, сметя Антошу в сторону хрупким плечиком, пошла прочь из дома.
  А спустя две недели тот же вяземский шофер - дядя Саня - привез Антоше обратно мамину балетку и жестяной портсигар, полный невесомого пепла.
  - Пожар, понимаешь, - виновато гундел дядя Саня, пихая портсигар в руки оцепеневшему Антоше, - Там дом при вокзале, много народу-т, ну и курил кто ни че... не знаю вот... пожар... чемодан... в машине у меня был, понимаешь... хотели домой уже утром... а свиданку-то разрешили, поскакала! чемодан забыла... и пожар... вот так вот...
  Пепел в портсигаре не был пеплом мамы. Пепел перепуганный и гонимый разнарядкой дядя Саня набрал на теплом пепелище так - какой попало, просто потому что рука потянулась зачерпнуть. Антоша взял жестянку, балетку, прошел в дом, сел у стола...
  ...и перестал быть.
  Небытие его длилось много дней.
  Где он жил это время?
  Месяц спустя, сидя как-то на берегу Вяземки, куда молодежная бригада дружно примчалась купаться после погрузки сена, спросил Антоша, какое сегодня число, пересчитал на пальцах прошедшие с возвращения дяди Сани дни, и понял, что никакой ошибки в дяди Саниных речах не было, и не уехал он изо Пскова, случайно оставив маму там - за месяц вполне можно было вернуться на всяких попутках, и еще что он - Антоша - теперь один навсегда. Вообще-то, это было и не ужасно. Небытие стояло вокруг щитом, охраняло от девчачьих визгов за кустами, от брызг и солнечных бликов на волнах. Небытие согревало тело, смягчало краски, выравнивало мысли, отсекало все беспокойное, в том числе и это. Небытие не мешало, наоборот даже - указывало, как поступить.
  Для начала Антоша пошел к председателю совхоза.
  - Чего хоронить-то? - утомленно спросил председатель, раскинув перед Антошей по большому председательскому столу тяжелые руки, - Коробочку вот эту хоронить?
  Портсигар с пеплом лежал на столе, посреди председательских ладоней - словно бы вот-вот он мог схлопнуть его, как комара. Но небытие стерегло, и Антоша не боялся. Антоша спокойно молчал.
  - Ну, ты парень, пойми, какие похороны тебе. Если б ты хоть знал наверняка, матери твоей это прах, или так... - тут председатель немножко запнулся, - пепел...
  Антоша взял портсигар и пошел прочь.
  - Без тела не могу! - кричал ему в спину вдруг растревожившийся председатель, - Без справки от фельшара! Так, знаешь, кто угодно мертвый окажется! Сбежит из совхозу и хорони его потом! И ты сам у меня еще смотри! Я-то про вашу семью помню!
  Антоша шел по улице и мило улыбался. Напоминание про это немножко забавляло. Солнце грело хорошо, приятно. От правления на улицу Ленина, потом на Вяземскую, потом на Запрудную, через парк, мимо бывшей помещичьей усадьбы, где теперь школа, и дальше - на кладбище. По дороге еще завернул домой за лопатой.
  "Мы уж как-нибудь сами, Антошенька".
  Да-да. Мы уж как-нибудь сами, мама.